17 марта 2020 года в возрасте 77 лет в Москве умер писатель и поэт Эдуард Лимонов. Остались десятки книг и навеки впечатанные в них войны, романы, прорывы, провалы, язвительные оценки, беззащитные четверостишия, острый и точный русский язык. Максим Семеляк написал для «Полки» о последнем гонце прекрасной эпохи — и его внезапно осиротевшем времени.
Лимонов, конечно, сделал и убрал абсолютно всех — и даже в самый разгар смерти сказать о нём, по сути, нечего, просто потому что он всё сам о себе сообщил загодя в самых достоверных словах и пропорциях, и обо всём предупредил, и проклял, и завещал, и хмыкнул, и вышел вон в этих своих отлаженных, как щелчок пальцами или лычки несбыточной армии, цифрах — 77. У людей к нему традиционно остаётся масса вопросов, часть из которых даже и по делу, однако его личный знак восклицания заранее оказался сильно выше любых претензий и препинаний. Человек, который в равной степени принадлежал и истории литературы, и литературе истории, он проложил себе путь из нарциссов в титаны — да так в результате и окаменел над собственным отражением, удерживая на не предназначенных для этого, в сущности, плечах груз очень разных, порой малореальных жизненных практик.
Вся наша так называемая современность без него представима очень плохо, его смерть — это ампутация (воспользуемся его же образом, как он писал в одном предисловии: «Скудное и без того лето в этом году ампутировано майскими холодами и июньскими дождями», вот кто так теперь напишет?). Лимонов не просто памятен по каким-то там архивным и махровым текстам, он был абсолютно сегодняшний и здешний до последних часов. Например, Евтушенко умер совсем недавно, но по сути — его присутствие как автора уже было много лет как эфемерным. В любом случае по-настоящему он принадлежал только своему поколению. Лимонов же принадлежал сразу нескольким поколениям, и нет сомнений, сумел бы завербовать и ещё одно — случись у него ещё лет десять. Сардонический старец с бесконечными сусаннами, со своим вздором и мудростью, со всеми этими неописуемыми постами, твитами, фотками — он один пытался закрыть все входы-выходы, ловил на живца и болтал за всех и каждого — и за андеграунд, и за гламур, за власть, за оппозицию, за народ, за богему, за мировую революцию, устрицы с шампанским и похожего на рульку Леха Валенсу, короче, за жизнь, без скидок на благородство, великодушие и прочие приличия. Бакунин писал когда-то про энергию всеобъемлющего противоречия, которая как раз состоит в беспрестанном самосожжении положительного в чистом пламени отрицательного. Как будто про Э. Л.
А с другой стороны — он давно уже был человек с другой стороны, дитя культуры, давно исчезнувшей и в принципе нездешней, последний гонец прекрасной эпохи. Впору сочинять анекдоты — прибывает Лимонов на тот свет, а ему навстречу Бродский и Энди Уорхол. Скоро сочинят.
Впрочем, едва ли кто-то из сочиняющих в состоянии будет описать его столь же мастерски, как сам Э. Л. умел делать персонажами своих историй других людей. Разумеется, только ленивый не говорил о лимоновском нарциссизме, но почему-то забывают о том, сколько лиц, широкоформатных и эпизодических, он в итоге увековечил в своих тщательных летописях. С тем фактом, что он вдруг сам перевёл разговор из вечного своего первого лица в теперь уже навсегда третье, мириться нелепо и трудно.
Нобелевскую ему всё же не дали — и сравнительно раннее стихотворение «Зависть», написанное по соответствующему поводу, так и останется теперь вечно ранним, то есть несбыточным, а он соответственно — злым, завистливым и, главное, молодым. Сволочи, конечно, что не дали. Но с другой стороны, некий пронзительный недовес всегда составлял основу лимоновской поэтики и правды. Он писал когда-то: «Не может быть Лимонова старого». Однако не может быть и Лимонова довольного. Самодовольного — извольте, это другое дело, это сколько угодно, но чтобы торжество окончательной гармонии (ну разве что в ранних сказочных стихах, типа «Золотого века») и спокойной сытости — нет, не было такого. И эта всегдашняя напряжёнка сохраняла ему лицо даже в самых вздорных и злобных текстах — благодаря ей не может быть ещё и Лимонова непрощённого.
Недостача всего вокруг и избыток самого себя — вот собственно принцип Лимонова. Поэтому его проза открыта и прижимиста одновременно. Всю бешеную лимоновскую активность, как правило, выводят из духа противоречия и общего эстетического нетерпения, что, конечно, верно, но лишь отчасти. Кажется, Лимонов вёл куда более тонкую языковую и идеологическую игру, балансируя между приватным и трафаретным. Он как никто умел приструнить собственный буйный лиро-эпический пафос въедливой рассудительностью — вроде душа нараспашку, а огня взаймы не выпросишь. Он был самый занудный из всех романтиков и самый романтичный из зануд. Всю жизнь был болезненно молодым и умер совсем старым. Стал суперзвездой — остался маргиналом. Был левым, но правым. С одной стороны, он абсолютный генерал очевидность, а с другой — носитель цветаевского «я ни в чём не одинаков, я весёлый мальчик-бред».
Его лучшие тексты состоят из каких-то очень хозяйственных озарений. Он называл того же Бродского поэтом-бухгалтером, ну а сам-то он кто был? Поэт-кладовщик, скажем, поэт-снабженец — то есть работал с более осязаемыми вещами, вплоть до взрывоматериалов, но тем не менее всегда знал им счёт и цену и не растрачивал понапрасну, и это сочетание рьяного и размеренного делало его прозу ещё и несказанно смешной. Возьмём среднестатистический его твит, например: «Булавочная головка Собчак вякнула, что «труп Ленина надо убрать», а вот он ночью придёт к тебе призраком, шугар-бэби, и разотрёт в мокрое пятно». Вроде ничего особенного, обычный сетевой наезд, но он как гирьку на весы ставит посередине одно слово — восхитительное идиотское «шугар-бэби», никто, конечно, не умел так работать с англицизмами, как он, — и всё, весы зашкаливают, и эту сентенцию уже ничем не перевесить. Я сейчас скажу престранную вещь, но вообще-то между персонажами Шукшина и лирическим героем Лимонова не такая уж пропасть, если вчитаться.
Незадолго до смерти он съездил в Париж, встретился с Аленом де Бенуа, полюбовался на жёлтые жилеты («я уже прожил свой Париж, те умерли, а тех — не чтишь»). Смотришь на эти фото из Трокадеро, читаешь эти посты, и в какой-то момент кажется, что он вернулся к себе домой, и подобно тому, как лимон в своё время превратился в лимонку, сейчас пойдёт обратный процесс, и он уедет из России, и всё начнётся по новой — вплоть до щей на балконе или укрощения тигра. К тому же со всеми местными он окончательно взял курс на размежевание («Ко мне не нужно приклеивать Сорокина там, Пелевина или там помоложе кого — Прилепина, пусть он и называет себя моим учеником, но он квадратный и банальный, а я не квадратный и не банальный»).
В общем-то, именно Лимонов странным образом и был одним из немногих настоящих европейцев здесь — да-да, со всеми своими завихрениями, с требованием отхватить территории от Каспийского до Аральского, с апологией Стечкина и Дегтярёва и т. д. А многие люди, пенявшие ему на непристойное политическое поведение, это как раз не то чтобы Европа, а скорее советская интеллигенция, вместе им не сойтись, и этого ему как раз и не могут простить более всего. А он — несмотря на все свои национал-большевистские похождения и отсидки — всё равно как-то глобально продолжал загорать на балконе в отеле «Уинслоу», ну или на рю-дез-Экуф. Собственно, он и сам незадолго до смерти написал: «Меня необходимо ставить в один ряд с моим поколением, с моим ровесником Миком Джаггером (г. р. 1943), а не с русско-советскими писателями. С Элтоном Джоном ставить (1947), с покойным уже, увы, Дэйвидом Боуи (1947 г. р.). Так будет правильно». Тогда, разумеется, посмеялись (я сам первый посмеялся, потому что Лимонов, помимо всего прочего, ещё и самый остроумный писатель нашего времени), но вообще-то так оно и есть.
Он умер, как будто взревновав ко всему миру, который вдруг начал сам по себе рушиться и выходить из берегов и погружаться в столь ценимый им хаос и перекрой, — раз так, дальше без меня, я вам больше не нужен. Скоропостижный дед, как выражался Бунин по другому поводу. Теперь, после его смерти, можно долго вспоминать о разных странных совпадениях и догадках. У меня почему-то вертится в голове вечеринка в «Птюче» 1995 года — памяти Пи-Орриджа (тогда почему-то было решено, что он умер). И были поминки, и водка из сифонов, и большие варёные картофелины, и был Лимонов. И странным образом спустя четверть века он всё же дождался смерти Пи-Орриджа и пережил его — пусть и на несколько дней.
А полгода назад мы с писателем Данилкиным вдруг заспорили — а вот если Лимонов не дай бог умрёт, чем это обернётся в масштабах страны, точнее, в масштабах похорон — ну типа много ли народу придёт поклониться и вообще. Собственно, сам Лимонов, помнится, обещал, что в случае его смерти объявят общенациональный траур.
В первый момент я подумал — поразительно, как он опять всех переиграл. Ну потому что тот факт, что в день его похорон в Москве уже нельзя собираться группой больше пятидесяти человек, вполне тянет если не на общенациональный траур, то по меньшей мере на чрезвычайное положение, так что в любом случае нам остаётся поверить ему на слово — как, собственно, мы и делали все эти годы.
А чуть позже оказалось, что создатель самых честных, обидных, мелочных, точных и попросту лучших текстов о любви, написанных на нашей памяти, завещал не пускать на похороны никого.
И он, конечно, прав — зачем нам Лимонов в гробу, когда все знают, где его искать: просто проходя между часом дня и тремя по Мэдисон-авеню, там, где её пересекает 55-я улица, не поленитесь, задерите голову и взгляните вверх.