Государственная Третьяковская галерея
tolstoy.ru
Государственная Третьяковская галерея
tolstoy.ru
Из 90 томов полного собрания творчества Льва Толстого тринадцать составляют личные дневники. Среди многочисленных толстовских правил жизни и самоорганизации можно найти довольно неожиданные. Например, в дневнике от 1847 года Толстой рекомендует спать как можно меньше, ведь «сон… есть такое положение человека, в котором совершенно отсутствует воля». Презрительное отношение ко сну писатель сохраняет вплоть до зрелых лет: «Надо быть сильным или спать» (1884), «Преступно спал» (1888). Тем не менее в произведениях Толстого сновидения — инструмент для понимания наиболее тонких, неочевидных состояний героя. Виктор Шкловский в книге «Лев Толстой» пишет: «Толстой анализирует законы… подсознания и на пути анализа приходит к пересказу снов. <…> Тема сна и бреда, служащая для переосмысления яви, продолжала занимать писателя. Он рассказывает сон Пьера, бред Андрея Болконского, сон Пети Ростова, связанный с музыкой, сон Николеньки Болконского… <…> Сны Толстого — путь анализа, они входят в явь». В «Войне и мире» отсутствие воли, за которое юный Толстой критикует состояние сна, уже становится справедливым и для бодрствования: «Если воля каждого человека была свободна, то есть если каждый мог поступить так, как ему захотелось, то вся история есть ряд бессвязных случайностей».
Председатель земного шара Велимир Хлебников хранил свои тексты об «упорядочении мироздания» в обыкновенной наволочке, которую повсюду носил с собою. Писательница и переводчица Рита Райт вспоминает, что эта наволочка «служила сейфом для рукописей и, вероятно, была единственной собственностью Хлебникова». Вещи не только не играли никакой роли в создании нужной творческой атмосферы, но и тяготили поэта. В комнате Хлебникова стояла одна лишь железная кровать без матраса и табурет, но и это казалось ему чересчур: «Комната вот… прекрасная… только не люблю вот… мебели много… лишняя она… мешает». Такой суровый аскетизм можно отнести не столько к популярному среди поэтов Серебряного века биографическому мифотворчеству, сколько к стремлению Хлебникова «построить новый мировой язык». Чтобы перешагнуть через границы языка, Хлебникову было необходимо перешагнуть через границы реального пространства.
chukfamily.ru
Корней Чуковский был настоящим трудоголиком. В своём кабинете в Переделкине он ежедневно проводил около 10–12 часов. Работа, по воспоминаниям его дочери Лидии Чуковской, была лекарством от отчаяния, от плохого настроения. Она помогала переживать самые трагические события: потерю любимой дочери Мурочки, борьбу с «чуковщиной» в печати, гибель сына Бориса на фронте и внезапную смерть сына Николая:
Корней Иванович делал всё, чтобы спасти, отстоять больную, и в то же время ни на один день не прекращал труда: писал повесть о санатории, в котором несколько месяцев лечили Мурочку. Называлась эта повесть весело: «Солнечная».
Так же и в 1942-м, в Ташкенте, в эвакуации, узнав о гибели Бобы, ни на один день не перестал работать: читал лекции, писал об эвакуированных детях.
Так же и в 1965 году, когда внезапно, во сне, скончался его старший сын, Николай Корнеевич. Прилёг после обеда вздремнуть и не встал. За три дня до того чувствовал себя вполне здоровым, ездил навещать отца в санаторий. И вот его больше нет, и эту чёрную весть родные принесли отцу.
Горестная запись в дневнике кончается так:
«...пришла Облонская, мы редактировали Уолта Уитмена, и это меня спасло. Весь день мы работали над «Листьями травы» — она умница, работяга, и я держу себя в тисках».
Лидия Чуковская. Памяти детства
Одержимость трудом вместе с природной впечатлительностью доводили Чуковского до крайнего эмоционального переутомления и бессонницы. От бессонницы он просил одного лекарства — «чтобы ему почитали», и его дети и случайные гости читали ему на ночь по очереди, словно ребёнку. Писатель оставил о своём состоянии такие заметки: «Не только спать, но и лежать я не мог, я бегал по комнате и выл часами…»
О другой привычке приводить себя в нормальное состояние вспоминает писатель Евгений Шварц: «Когда напряжение, с которым работал Корней Иванович, переходило границу возможного, он вскакивал и выбегал на улицу. Широко размахивая руками, глядя в пространство своими особенными серыми глазами, обегал он квартал, и все оглядывались на него». «Я непоседлив, вертляв, болтлив и любопытен», — замечает о себе сам Чуковский. Стоит заметить, что эти качества свойственны прежде всего детям.
Необычный ритуал красного графа Алексея Толстого тут и там мелькает в воспоминаниях разных его современников.
Постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, всё меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь «салоне», сюсюкал, как великосветский фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивлённо, выпучивая глаза и давясь, крякал, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный.
Иван Бунин. Третий Толстой
— Работает, — вздохнула Наташа. — Не может кончить. Из редакции торопят, а у него конец не выходит.
И вдруг распахнулась дверь и появился Алёша.
Вид дикий. Голова обвязана мокрым полотенцем, лицо отекло, глаза запухли. Стоит в дверях и бормочет:
— Бабу нужно утопить, а она не топится… Эта дурища не топится…
Тэффи. Алексей Толстой
Кажется, привычка повязывать на голову мокрое полотенце во время работы не производила какого-то особого впечатления на окружающих. Возможно, так сказывалась общая эксцентричность Толстого, а может быть, как заметила Тэффи, действительно «легче перечислить писателей без причуд, чем с причудами». Впрочем, рецепт с полотенцем использовал не только Толстой. В английской викторианской и эдвардианской прозе это был практически штамп для описания журналиста, литератора, юриста, которому приходится много работать: он встречается у Теккерея, Троллопа, Джерома.
«Для того чтобы написать четвёртую главу, мне не обязательно иметь третью, я не пишу покорно одну страницу за другой по порядку; нет, я выбираю понемногу то здесь, то там, пока не заполню на бумаге все пустоты», — оставаясь верным такому методу, Набоков выработал привычку писать на небольших карточках, 9 на 12 сантиметров. Каждые три карточки равняются примерно одной печатной странице. Такая система позволяла не забывать самые важные детали, ведь, по словам писателя, «общие идеи в состоянии позаботиться о себе сами».
К этому методу Набоков стал прибегать не позднее 1950 года (а в его архиве есть наброски на карточках к рассказу «Помощник режиссёра», датируемые 1943-м). На карточках были записаны черновики «Бледного огня», «Сестёр Вэйн», сценарий к фильму «Лолита». Столь важные писательские инструменты хранились просто в обувной коробке. Свой последний, неоконченный роман «Лаура и её оригинал» Набоков распорядился после его смерти уничтожить — но сын писателя ослушался и опубликовал черновик прямо в «карточном» виде.
У Гоголя была забавная привычка — катать шарики из хлебного мякиша.
«Гоголь либо ходил по комнате из угла в угол, либо сидел и писал, катая шарики из белого хлеба, про которые говорил друзьям, что они помогают разрешению самых сложных и трудных задач. Один друг собрал этих шариков целые вороха и хранит благоговейно...» — вспоминает поэт Николай Васильевич Берг. О шариках оставил заметки и Дмитрий Погодин, сын историка и писателя Михаила Погодин, у которого долго гостил писатель: «Весь обед, бывало, он катает шарики из хлеба и, школьничая, начнёт бросать ими в кого-нибудь из сидячих; а то так, если квас ему почему-либо не понравится, начнёт опускать шарики прямо в графин».
В воспоминаниях современников Гоголя многое написано о его увлечении кулинарией и сложном отношении к еде. В его произведениях — множество описаний застолья: от обедов у хлебосольных старосветских помещиков до пиров, которые задают Чичикову Собакевич и Петух. В раннем юношестве Гоголь всегда носил в карманах брюк «запас всяких сладостей — конфект и пряников». Павел Анненков был поражён «капризным взыскательным обращением» Гоголя с прислужником: писатель несколько раз просил менять блюдо то недоваренного, то переваренного риса. А в конце жизни, погружённый в глубокую депрессию, Гоголь вовсе отказался от пищи.
Ритм — один из важнейших элементов поэзии. Для поиска рифмы поэты прибегают к самым различным практикам. Маяковский, например, бормотал и гудел — и, по собственному признанию, ходил «размахивая руками и мыча ещё почти без слов». Гиганта Маяковского несложно представить в таком положении, а вот образ утончённой Анны Ахматовой сложнее сочетается с её привычкой жужжать во время творческой работы. «Анна Андреевна жужжала раньше, а теперь не жужжит. Распустит волосы и ходит, как олень…» — это воспоминания хозяйки дома, в котором Ахматова жила вместе со своей подругой Ольгой Глебовой-Судейкиной. Анатолий Найман называл это жужжание «гулом поэзии».
В стихотворении 1936 года «Творчество» Анна Ахматова сама будто вскользь упоминает об этом таинственном звуке:
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шёпотов и звонов
Встаёт один, всё победивший звук.
Леонид Андреев имел привычку работать исключительно ночью и терпеть не мог утренние часы. В своих воспоминаниях Борис Зайцев пишет, что за эту привычку Андреева часто ставили рядом с Эдгаром По — главным создателем первого психологического ужаса. «Неудивительно, что писания утреннего, трезвого, как и вообще дисциплины, он не выносил. Ночь, чай, папиросы — это осталось у него, кажется, на всю жизнь. Иногда он дописывался до галлюцинаций. Помню его рассказ, что, когда он писал «Красный смех» и поворачивал голову к двери, там мелькало нечто, как бы уносящийся шлейф женского платья. Бредовое писание не было для него выдумкою или модой: такова вся его натура. Его развязанное подсознание всегда стремилось в ночь, таков его характер…»
Вероятно, Андреев не выбирал ночь для работы сознательно: в 1902 году писателю диагностировали неврастению, он жаловался «на головные боли в виде мигрени, на приступы тоски, беспокойства, боязнь сойти с ума». Андреев страдал от бессонницы. Возможно, он использовал ночь — время, когда человек становится наиболее уязвимым и чувствует, какими ужасом, страданием, отчаянием наполнена жизнь, чтобы изучить и обуздать собственные страхи. Изображение болезненных физических состояний и реальных психических деформаций личности сделали его автором текстов, которые сегодня можно было бы назвать триллерами: например, «Молчания», «Рассказа неизвестного» и «Бездны». Ужас, с которым мы встречаемся лишь в ночных кошмарах, на самом деле всегда где-то поблизости.
Писатели нередко требуют для своих занятий уединения и полной тишины. Домашние Льва Толстого «не смели» заходить в комнату, пока тот «занимался», Чехов в письмах к жене жаловался на ялтинских гостей, которые мешают писать, а дети Чуковского должны были «провалиться сквозь землю». Для писателя и переводчика Самуила Маршака, напротив, выход из комнаты не был ошибкой. Он не только не нуждался в затворничестве, но и имел привычку обсуждать ещё не готовое произведение с другими. Актриса Наталия Волотова, которая в 1923–1924 годах работала секретарём редакции маршаковских детских журналов «Воробей» и «Новый Робинзон», пишет в своих мемуарах:
В ходе работы Маршак постоянно со всеми советовался. И не только редакторской работы — даже когда писал стихи. Он и со мной советовался. И не потому вовсе, что я обладала каким-то особенным критическим чутьём. Ему нужно было свои мысли на ком-то оттачивать, как на точиле. Он сочинял тогда свою «Книжку про книжки». Принесёт, бывало, в редакцию новый кусок, прочтёт, а потом начинает выпытывать мнение чуть ли не о каждой строчке:
— Послушайте. А вот если я так сделаю? Так лучше?
Похожие воспоминания оставил Ираклий Андроников: «Как только вы входили в его комнату, он начинал читать вам свои новые стихи. Прочитав, сейчас же передавал их вам, чтобы вы прочли их вслух, потом снова читал сам. Потом требовал, чтобы вы сказали своё нелицеприятное мнение». Эту привычку Андроников связывает с непременным желанием Маршака сделать каждого своим «последователем и учеником». И действительно, своей славой Виталий Бианки, Даниил Хармс, Л. Пантелеев были во многом обязаны неудержимой общительности Самуила Маршака — «ментора всей ленинградской детской литературы».
Стереотип о том, что работать можно в исключительно отведённом для этого месте, например за столом в кабинете, опровергали многие писатели. Вместо того чтобы садиться за пишущую машинку, писатель Илья Ильф часами гулял по Москве. «Вы знаете: я — зевака! Я хожу и смотрю», — говорил он про себя. Характеры и события «Двенадцати стульев» или «Золотого телёнка», точностью деталей и динамикой напоминающие репортаж, обязаны главной привычке Ильфа — фланированию. Журналистская наблюдательность Ильфа явственно отразилась и в фельетонах для «Правды», которые писались в соавторстве с Евгением Петровым. «Увидеть и оценить. Это было его пафосом. Восхититься, удивиться, рассказать. Он возвращался домой и рассказывал. Несколько фраз, точнейшие и неожиданнейшие эпитеты», — вспоминал Юрий Олеша.