Репринт: «Виктор Вавич», «Древняя ночь вселенной» и другие возвращения
И снова мы рассказываем о новых переизданиях: в новом выпуске рубрики «Репринт» — блестящий роман Бориса Житкова о 1905 годе, грандиозная поэма Семёна Боброва, классика непочтительного литературоведения в «Прогулках с Пушкиным» Абрама Терца, воспоминания Олега Волкова и Владимира Буковского о советских репрессиях, дополненный настоящим детективным расследованием труд Дональда Рейфилда о Чехове. Словом, это книги, которые не хочется упускать.
Борис Житков. Виктор Вавич
В тель-авивском Издательстве книжного магазина «Бабель» вышел «Виктор Вавич» Бориса Житкова — блестящий роман, действие которого происходит во время революции 1905 года. Заглавный герой романа — на самом деле антигерой, но биография мерзавца оказывается подходящей служебной канвой, чтобы показать и насыщенное трагедиями время, и переживших его людей, в том числе людей действительно прекрасных. До сих пор «Виктору Вавичу», который должен бы занимать место в первых рядах классики XX века, каким-то особым образом не повезло: несмотря на несколько переизданий, большой разговор об этом романе по-настоящему не начался. Мы попросили издателя Евгения Когана рассказать о том, почему он выпустил «Виктора Вавича».
Евгений Коган:
Не сказать, что выдающийся роман Бориса Житкова «Виктор Вавич» совсем не издавали — в последние годы эта книга выходила в нескольких издательствах, но каждый раз без каких-либо дополнительных материалов, а ещё и порой в пугающих безвкусных обложках. В общем, это были не те книги, которые лично нам хотелось поставить на собственную книжную полку, притом что «Виктор Вавич» — книга необходимая в домашней библиотеке любого, кто интересуется ранней советской литературой и вообще русскоязычной прозой первой половины ХХ века.
Для нашего издания, которое по разным причинам готовилось больше года, мы постарались тщательно выверить текст, а для обложки художник Виктор Меламед осуществил собственный интересный замысел — он стилизовал её под узнаваемые афиши начала прошлого века. Наши партнёры по распространению, VIDIM books, справедливо считают, что обложка должна продавать книгу, и мы надеемся, что наше решение привлечёт потенциального читателя, даже если он никогда не слышал об этом романе.
Дело в том, что «Виктор Вавич», единственное большое произведение для взрослых, вышедшее из-под пера знаменитого детского писателя Бориса Житкова, активно издававшегося в двадцатые-тридцатые, остался непрочитанным. Масштабное и густонаселённое повествование о революции 1905 года не вошло в литературный канон, — наверное, потому, что сильно выбивалось из общего ряда советской литературы. Начать с того, что озаглавлено оно по имени совсем не положительного героя, да и назвать его главным героем сложно — в многолюдье романа Житкова почти нет главных и второстепенных персонажей, каждый из его героев является частью сложной и увлекательной мозаики самого начала российского ХХ века, очень скоро ставшего веком-волкодавом.
«Это лучшее, что написано когда-либо о 905 годе, — писал о «Викторе Вавиче» Борис Пастернак. — Какой стыд, что никто не знает эту книгу». Надеемся, что наше издание привлечёт к книге заслуженное внимание читателей. А разобраться в судьбе и понять значимость этого текста поможет раскрывающее много литературных тайн послесловие, специально написанное для нас литературоведом Валерием Сажиным.
Семён Бобров. Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец
В издательстве «Б.С.Г.-Пресс» вышел главный труд Семёна Боброва — поэта рубежа XVIII–XIX веков, прочно и незаслуженно забытого с утверждением в России романтизма, «школы гармонической точности». Грандиозная философская поэма «Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец» издаётся полностью во второй раз за 215 лет! По нашей просьбе филолог Олег Мороз, отвечавший за переиздание, рассказал об этом огромном предприятии и о значении поэмы Боброва для современного читателя и современной поэзии.
Олег Мороз:
«Ночь» была издана в 1807–1809 годах в четырёх книжках (томах). По ряду причин, связанных скорее со сторонним положением Боброва по отношению к ведущим литературным группировкам, шишковистам и карамзинистам (борьба которых определила вектор развития литературы в первой половине ХIХ века), чем с отсутствием художественных достоинств его поэзии, книга оказалась за пределами внимания читающей публики. Бобров создал многоплановое философско-аллегорическое произведение («одна философская истина в иносказательной эпопее»), гибко сочетающее опыт человечества (на разных этапах его существования) и опыт индивидуальной жизни (отсылающий к значимым вехам биографии поэта). Основа сюжетной конструкции «Ночи» — картезианский тотальный пересмотр «чужого» знания и одновременно поиск экзистенциальной достоверности существования, заблудившегося в лабиринте противоречивых событий и смыслов (как говорили в то время, систем). Проблемы, возникающие в ходе развёртывания Бобровым эпоса, многочисленны, они как бы устремлены к полному охвату культурной жизни общества (религия, философия, язык, наука, мораль, мышление, поэзия и т.д.). Художественная действительность «Ночи» фокусирует важнейшие вопросы эпохи Просвещения и вызовы, которые несла романтическая эпоха.
«Ночь» долгое время рассматривалась как поэтическая неудача Боброва; это следствие дурной репутации поэта, созданной молодыми карамзинистами (Петром Вяземским, Константином Батюшковым), и «лица необщего выраженья» его поэзии, которая не вписывалась в литературные шаблоны как уходящей, так и зарождающейся эпох. Художественные особенности эпопеи, сконцентрированные в вопросе о жанровой модели произведения, позволяют говорить о новаторстве Боброва; без отклика оно осталось только потому, что литературный процесс направил поэзию на иные пути.
«Ночь» принадлежит к числу произведений, не столь уж и большому, которые предоставляют счастливую возможность прочитать их в двух временных планах — их собственного исторического времени и времени их читателей. Карамзинисты ставили в вину Боброву «темноту» его стихов, навязывали мнение о том, что его поэзия — «бред», «безумие» и т. п. Строго говоря, их смущали обильные аллитерации Боброва, не сводившиеся к украшавшей стихи звукописи, уводившая в пространство фантасмагории причудливость метафор и придававший окончательную завершённость его поэтике крайне замысловатый поэтический синтаксис. Современных читателей «Ночи» синтаксис Боброва, несомненно, ошеломит (кого-то приятно, кого-то наоборот). Неупорядоченная расстановка слов в стихах — изобретение отнюдь не Боброва (это результат освоения античной латинской поэзии), и не он один её использовал; однако у него мера свободы поэтического синтаксиса беспрецедентная.
Синтаксис Боброва выделяется не только на фоне усреднённой гладкописи, канонизировавшей художественные достижения «школы гармонической точности» (Жуковский, Батюшков и другие); он значим и на фоне — опять же усреднённого — аграмматизма поэтического текста, узаконенного (в целом) высоким авторитетом поэзии обэриутов (Введенский, Хармс). Он, аграмматизм, сегодня мыслится как исследование границ языка и (или) его возможностей. Гладкопись, с одной стороны, и аграмматизм, с другой, если их рассматривать в контексте «Ночи», подводят к осмыслению конфликта, который имеет место между поэтической речью и поэтическим языком: чем шире становятся возможности языка, тем уже — речи. Из неё выветриваются элементы эстетической формы, и стихи становятся, как сказал бы Кьеркегор, «бормотанием». Между тем свобода поэтического синтаксиса, хотя она, разумеется, не способствует лёгкости чтения, не ведёт Боброва к срыву в невнятный «речитатив». Синтаксис поэта, выстроенный без оглядки на нормативные ограничения (кстати говоря, определявшиеся в его время во многом ориентацией на иностранные языки, например французский, которые не могут обходиться без строгого порядка расстановки слов в предложении), придаёт речи специфическую открытость, возможность семантического движения в любую (дискурсивную) сторону. И в этом проявляется не столько авторская субъектность или, напротив, сход с неё в бессубъектность, сколько «голографичность» поэтической речи, её изоморфность спекулятивному целому языка.
Стало привычным говорить о (социально или онтологически заданной) несостоятельности речи высказать мир и человека; при этом повторяют, зачастую не ведая об этом, поздних сентименталистов (или ранних романтиков): вспомним, например, стихотворение Жуковского «Невыразимое (Отрывок)» (1819). Если это и правда, то лишь отчасти — и, по сути, потому что современная поэзия принимает в расчёт сформулированные лингвистами языковые конструкты (причём созданные по моделям языков, далёких от русского, имеющих существенные речевые особенности — упрощённость разного рода аффиксов и др.), а не природу речи. В этой перспективе свободный поэтический синтаксис «Ночи» позволяет уловить гений (дух) русского языка, ощутить его утраченное качество, которое требует от поэта изобретения приёмов пребывания в речи, то есть существования в единстве с миром во времени и пространстве, каким бы сложным оно ни было.
Абрам Терц. Прогулки с Пушкиным
«Редакция Елены Шубиной» выпустила новое издание «Прогулок с Пушкиным» Абрама Терца — книги, которую писавший под этим псевдонимом Андрей Синявский создал во время лагерного заключения. Изданное после эмиграции Синявского, в кругах эмигрантов это большое, весёлое и глубокое эссе о хулиганском, вольном, противоречивом, «глупо швыряющемся жизнью» Пушкине вызвало скандал; самым громким из критиков стал Солженицын. Сегодня якобы иконоборческие «Прогулки с Пушкиным» сами стали классическим текстом, но прекрасной возмутительной силы не потеряли. Александр Генис, написавший предисловие к новому изданию, рассказывает о книге Синявского.
Александр Генис:
Андрей Синявский справедливо считается родоначальником «второй литературы». Она была свободной, альтернативной, вывернувшейся из-под сервильной, официозной, бескрылой словесности, царившей в советских издательствах и журналах, когда выдуманный им Абрам Терц начал свой поход на волю. Тем удивительнее, что самым смелым — и самым спорным — его сочинением стала, казалось бы, наиболее аполитичная книга «Прогулки с Пушкиным».
В ней совершён прорыв в жанр, который можно назвать литературой о литературе. В ней царит уникальная интонация, избегающая фамильярности, но позволяющая быть с классиком на дружеской ноге. Чтобы описать его, автор оперирует блестящими лапидарными определениями. Каждое из них разворачивает тему, заключает в себе сюжет и стоит диссертации. Эти формулы остры, словно скальпель, позволяющий вскрыть текст, чтобы посмотреть, как устроена мастерская в голове автора. Концепция тут растёт из брошенного вскользь: Пушкин «шёл не вперёд, а вбок»; поэма «Руслан и Людмила» написана в стиле «старославянского рококо»; поэзия — «реликт литургии».
Прочитав «Прогулки» с любовью и карандашом, мы обнаружим в Пушкине протеичную фигуру, населяющую собственную вселенную, где всем управляют законы эстетического экстремизма.
— Пушкин, — восклицал Синявский, — пир во время чумы!
Особенно это было заметно в Дубровлаге, где автор прогуливался со своим героем вокруг лагерной бани.
Олег Волков. Погружение во тьму. Из пережитого
Книга Олега Волкова «Погружение во тьму» — одно из самых сильных и убедительных литературных свидетельств о судьбах людей, попавших в 1930-е годы в жернова репрессий. Волков хорошо знал то, о чём он рассказывал: четверть своей почти столетней жизни (1900–1996) он провёл в лагерях и ссылках, пережив пять арестов с последующими приговорами. Стоит ли сегодня вновь обращаться к горьким страницам «Погружения во тьму», что в них искать, для чего перечитывать? Ответить на эти вопросы постарался заведующий издательством Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета Егор Агафонов.
Егор Агафонов:
В 2017 году мы вспоминали — кто с горечью и скорбью, а кто с восторгом и признательностью — столетие Октябрьской… революции? Переворота? Катастрофы? Эксперимента? — так по-разному мы можем называть это событие. А после этого юбилея пошли чередой столетние юбилейные вехи, и, как правило, горестные, по выражению Феликса Разумовского. И вот одна из них случилась в прошлом году: исполнилось ровно 100 лет со дня образования СЛОНа, Соловецкого лагеря особого назначения, знаменитого первого советского концлагеря, в возросшем многократно масштабе породившего впоследствии всю систему ГУЛАГа, ставшего «государством в государстве». 6 июня 1923 года прибыла на Соловки первая партия заключённых, и следующие полтора десятка лет Соловки будут зловещим символом той самой «тюрьмы да сумы», от которых в нашей русской истории никогда не было принято зарекаться.
Для нашего издательства тема репрессий советского периода, в первую очередь в ракурсе преследований Церкви и верующих, всегда была одной из центральных: именно в ПСТГУ сосредоточена научная и публикаторская работа по исследованию антицерковных гонений советского периода. Вот и эту дату мы решили вспомнить, вновь введя в обращение две, возможно, главные книги, описывающие жизнь верующего человека в условиях «власти соловецкой». Переиздав прекрасную книгу Бориса Ширяева «Неугасимая лампада», мы обратились тут же к другому значительнейшему тексту — «Погружению во тьму» Олега Волкова, и только по техническим причинам это издание вышло чуть позже, в самом начале 2024 года.
«Погружение во тьму» — великолепный, мощный, художественно убедительный и документально правдивый рассказ автора о своей жизни и о своих тюремных и ссыльных сроках (а два из общих пяти он отбывал именно на Соловках). Написанная ещё в советские годы, в свете надежд, которые вызвала публикация «Одного дня Ивана Денисовича», эта книга на долгие годы легла «в стол», опубликована впервые была во Франции в 1987 году и уже через пару лет — в СССР, сразу став одним из наиболее знаковых и известных литературных обращений к этой теме.
Сегодня «лагерная» тема, и «соловецкая» в частности, не сильно занимает читательское внимание. В произведениях современных авторов образ соловецкого лагеря предстаёт зачастую интересным социальным экспериментом, средством «перековки» человека, правдой ли, неправдой попавшего в его «воспитательные узы». За этим иногда не скрываемым почтительным любопытством к педагогическим, техническими, управленческим и, шире, социальным новаторствам общая трагедия тысяч заключённых, множество которых не имели за собой иной вины, кроме социального происхождения или статуса, размывается, становится малозначимой, выносится куда-то на поля, обретает вполне «переносимый» статус неизбежных издержек социального творчества большевиков.
Книга Олега Волкова, правдиво рассказывающая — собственно, являющая нам в первую очередь духовный путь человека в невыносимой, античеловеческой обстановке лагеря, даёт нам совершенно иные координаты для понимания происходившего тогда. Его обращение к памяти, воскрешающее горькие картины страданий и дорогие образы близких людей, преисполнено надежды в своей сердцевине. Deus conservat omnia — в свете этого знания о пребывании любого страдания в памяти и любви Божией и уже оттого не бессмысленного существует творческая мысль автора. Его делом становится в первую очередь долг — «воспоминания мои… в первую очередь выполнение долга перед памятью бесчисленных тысяч замученных русских людей, никогда не возвратившихся из лагерей, откуда меня вызволила рука Провидения.
И если хоть у одного читателя содрогнётся сердце при мысли о крестном пути русского народа, особенно крестьянства, о проделанном над ним жестоком и бессмысленном эксперименте, — это будет означать, что и мною уложен кирпич в основание памятника его страданиям».
Вот и переиздание книги Олега Волкова в 2024 году — это, мы надеемся, такой же кирпичик, пусть и невеликий, принесённый нами к тому же памятнику.
Дональд Рейфилд. Жизнь Антона Чехова
Издательство «КоЛибри» выпустило новое издание книги Дональда Рейфилда, ставшей уже классическим жизнеописанием Чехова. В это переработанное издание включена новая глава, в которой филолог осмысляет слухи о том, что у Чехова была внебрачная дочь. По нашей просьбе Дональд Рейфилд рассказывает о том, как изменилась к последнему изданию его книга.
Дональд Рейфилд:
Моя биография Чехова не похожа на другие мои книги, изданные в России. Каждый тираж биографии превращается в новое издание. Причин несколько. Во-первых, первое издание 2008 года было переведено с английского не мной (с тех пор я сам пишу по-русски, и многострадальным редакторам приходится с головной болью устранять мои оплошности). В чужом переводе мне приходится поправлять мелкие, не сразу заметные ошибки переводчика. Во-вторых, не прекращается поток новых сведений и идей, касающихся и личности, и творчества Чехова, — их надо учитывать, кое-что прибавляя, кое-что вычёркивая. Так что биография обогащается раньше неизвестными подробностями — о судьбе родственников, друзей, возлюбленных Чехова после его смерти, о его школьных годах и таганрогском окружении, о болезни, которая его так рано унесла. Биография несколько раз переводилась (с английского или с русского) — переводчики, особенно на французский и испанский языки, оказались самыми проницательными читателями, замечали несостыковки, задавали автору вопросы и заставляли переосмыслить текст. К тому же я постоянно копаюсь в архивах и нахожу источники: например, бюллетень, изданный в Ницце зимой для русских посетителей, или латышские свидетельства об одном из племянников Антона Павловича.
В очередное издание, однако, мне пришлось включить целое послесловие. Два-три года я изучаю догадки и размышления — и умные, и глупые — в интернете о возможной внебрачной дочери Чехова, Татьяне Фёдоровне Корш. Мое недоверие уменьшилось, когда опубликовали письмо Алисы Шебалиной, многоуважаемой вдовы композитора, где она убедительно вспоминает, как в детстве играла с Татьяной Корш и потом узнала от матери, что отец девочки — Чехов. Через сербских и боснийских друзей я проверил факты и нашёл в Сербии довольно много сведений об этой женщине. Конечно, без ДНК ничего не докажешь; к тому же Чехову и матери Татьяны было бы довольно трудно встретиться в Москве в нужное время. Зато меня озадачивали крутые изменения в начале XX века в отношениях семей Корш, Чеховых и Книппер. Поэтому в книге я изложил всё, что сумел найти и переварить, — отдаю на суд читателям.
Есть возможность, но слабая, что в каком-то архивном подвале мы ещё наткнёмся на потерянную пачку документов, например на письма Алексея Суворина к Чехову. Тогда придётся переписать не только жизнь Чехова, но и историю России XIX века. Это, мне кажется, дело потомства и входит в компетенцию российских учёных.
Владимир Буковский. И возвращается ветер…
Издательство «Альпина Паблишер» перевыпустило книгу воспоминаний одного из основателей советского диссидентского движения — Владимира Буковского, проведшего в тюрьмах и на принудительном «карательном» психиатрическом лечении 12 лет и обменянного в 1976 году на генсека Компартии Чили Луиса Корвалана. О том, как готовилось это переиздание, рассказывает заместитель главного редактора издательства Марина Красавина.
Марина Красавина:
Книга «И возвращается ветер…» Владимира Буковского, активного участника диссидентского движения в СССР, первый раз увидела свет на русском языке в 1978 году. Её опубликовало нью-йоркское издательство «Хроника». До распада СССР купить это издание на территории страны было, конечно же, невозможно. В 1990-х годах НИИО «Демократическая Россия» напечатало первый тираж на родине автора, а в начале 2000-х её выпустило в свет издательство «Захаров». Книга переведена на десятки языков и не всегда сохраняет оригинальное название. Об этом с присущим ему юмором говорит в предисловии сам автор.
«И возвращается ветер…» — талантливо написанная автобиография, события происходят в СССР в 1960–70-х годах. Борьба с советским режимом без надежды на победу, жёсткая схватка с государственной машиной за сохранение в себе Человека, реалии карательной психиатрии — в отличие от большинства книг советских диссидентов, текст Буковского читается легко, как художественное произведение, и будет интересен современному читателю. Сюжет держит в напряжении, а неподражаемый юмор и оптимизм дают надежду.
Наше переиздание «И возвращается ветер…» — первая книга, вышедшая после смерти автора. Владимира Буковского не стало в 2019 году. Огромную роль в возможности выпуска книги сыграла близкая подруга автора — Елена Кожевникова, журналист, переводчик. После долгих, но настойчивых поисков судьба свела меня с этой замечательной женщиной, внучкой эмигрантов из царской России. Елена помогла прояснить ситуацию с авторскими правами на книгу, познакомила с очаровательной и отзывчивой Элизабет Чайлдс, редактором издательства Oxford University Press. С помощью Элизабет в нашем издании появилось много новых фотографий. А одну любезно предоставила Любовь Юдович — это фотография Владимира из личного архива его мамы Нины Ивановны. Помимо новых иллюстраций, книгу отличает качественная белая бумага, читабельный макет, твёрдый переплёт и современная обложка, которую создал арт-директор издательства Юрий Буга.
Свой текст про переиздание я хочу закончить цитатой из книги:
— Почему именно я? — спрашивает себя каждый в толпе. — Я один ничего не сделаю. И все они пропали.
— Если не я, то кто?